Обусловленный фатализм
Практика невзыскательна; средний эллин обычно прибегал к мантике, не особенно углубляясь в ее научные предпосылки; он обращался к богам с такой же доверчивостью, с какой дети обращаются за советом к родителям.
Но для мышления мантика представляла мучительную загадку – и притом не для одного только философского.
Конечно, боги любят нас и поэтому предостерегают, обращаемся ли мы к ним или нет; прекрасно. Но какой же смысл имеет при этом избегание дурной приметы? Вы отправляетесь в путь – и притом не прощаетесь с дорогим вам человеком из боязни, что он будет плакать, и его слезы навлекут на вас несчастье. Вы приехали на повозке – и, сильный, здоровый человек, зовете слуг помочь вам сойти, чтобы, упаси бог, не оступиться и этим не приворожить беду. Какой тут смысл? Быть может, бог желает вам послать примету, чтобы вас предостеречь, а вы ему мешаете!
Конечно, это бессмысленно; ну, а мы зачем избегаем подавать гостю руку через порог и садиться тринадцатым к столу? Очевидно, здесь произошел сдвиг: примета-вещание и примета-предостережение превратилась в примету-ворожбу. В этом убедиться нетрудно даже верующему в ведовство. Он убеждается – и все-таки по возможности избегает дурных примет: как-никак, а неприятно.
И, конечно, боги знают все… что это значит, все? Прошедшее – пусть; Демарат спрашивает дельфийского бога, кто был его отцом, это понятно. Настоящее – пусть: я могу спросить того же бога, где ныне находится мой беглый раб, это тоже понятно. Но будущее? – Посмотрим. Ведь будущее зависит между прочим и от того, так или иначе я поступлю; кто говорит: «Бог знает будущее», – тот этим самым говорит мне: «Бог Знает, как ты поступишь». Но если так, то это значит, что мои действия предопределены: это значит, что свободной воли не существует.
А между тем свобода воли – основной постулат всего греческого мышления, всей греческой морали. Как же быть?
Более древняя эпоха нашла себе исход в молчаливой теории, которую я назвал «обусловленным фатализмом». Да, моя воля свободна, но она ведь – лишь один из моментов, влияющих на будущее; выделим же его. Пусть ответ бога будет условным: «если Лаий родит сына, он будет им убит»; «если Крез перейдет Галис, он разрушит великое царство». – Ну, а если нет, тогда, конечно, нет. В поэзии это очень красиво, но более обстоятельное и глубокое размышление подскажет нам, что эта теория годится только для Робинзонов. Для живущего среди других людей человека будущее обусловлено не только его волей, но и волей всех окружающих его, и ответ бога, поэтому, должен быть обставлен таким множеством условий, которое лишит его всякой ценности.
В серьезной философии мы поэтому и не встречаемся с обусловленным фатализмом. Там вопрос о ведовстве непосредственно связан с вопросом о божьем промысле; и поэтому понятно, что положительно к ведовству относится ревнительница промысла Стоя, имея против себя не только школу Эпикура, но и скептиков Новой Академии. Книги Цицерона о «ведовстве», столь важные для вольтерьянства XVIII в., дают нам отголоски этого интересного спора.
Мы здесь займемся только положительным отношением к делу, т. е. учением Стои. Если бы ведовства не было, то это значило бы, что боги или не знают будущего, или не желают нам его сообщить, потому ли, что не заботятся о нас, или же потому, что считают его знание для нас бесполезным. Первое предположение противоречит представлению о всезнании божества, второе – о его всеблагости, третье – здравому смыслу. Такова знаменитая трилемма Стои, воскресшая в оптимизме Лейбница.
Будем откровенны: два последних пункта неопровержимы. Да, даже третий. Будет простой придиркой, если мы возразим, что часто знание будущего вредно для человека; несомненно, что часто оно и полезно, а этого для Стои вполне достаточно.
Единственный слабый пункт в ее трилемме, это первый, и мы уже знаем почему. Знание богом будущего предполагает его предопределение, а предопределение исключает свободу воли.
… Исключает ли? Детерминизм и индетерминизм: антиномия Канта.
Стоя не углублялась в эти дебри; она искала исхода в другом направлении. Различала «рок», «судьбу», «случайность»; писала длинные трактаты «о возможности». Вообще, видимость брала свое, сводя мало-помалу свободу человеческой воли к добровольному следованию року. Ибо
Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.
Таков герой «Энеиды» Вергилия, принципиально отличный от героев свободной воли, изображенных в древней и новой трагедии, и поэтому принципиально непонятный для плоской критики современности, особенно немецкой – Буассье, тот его понял. На его челе запечатлен только что приведенный лозунг, осеняя его трагической грустью. И тот же отпечаток грусти мы находим и на челе других великих стоиков империи – Сенеки, Эпиктета, императора Марка Аврелия. Оно и понятно: кто заглядывал в вещую бездну Трофония, говорили древние, тот уже не смеялся никогда.
Преклонимся перед ними – и вернемся душой к тем, которые, не вникая в метафизические загадки, просто чувствовали над собой участливый взор любящего божества и отвечали ему сыновней благодарностью. Таков Тесей в «Просительницах» Еврипида:
Хвала тому бессмертному, который,
Над дикостью звериной нас подняв,
Дал разум нам и голос окрылил
Осмысленною речью; кто от стужи
Нам дал оплот и от жары небесной;
Кто нам ладью морскую даровал,
Чтоб меною взаимной доставляла
Нам то, в чем наш нуждается народ;
Кто пред завесой будущего темной
Пророков достоверных вдохновил,
Чтоб по приметам огненных разгаров,
Иль по узору жертвенных частей,
Иль по полету вещунов пернатых
Грядущий рок истолковали нам.